У ее глаз не было восточного разреза; ее лицо было лицом девочки.
Эрве Жонкур продолжил путь в чаще леса и, выйдя, очутился на самой кромке суши. Чуть впереди, на корточках сидел одетый в черное Хара Кэй. Сидел не двигаясь, один. Вблизи лежало сброшенное на землю оранжевое платье и пара соломенных сандалий. Эрве Жонкур подошел. Легкие покатые волны подгоняли озерную воду к берегу, будто присланные откуда-то издалека.
— Мой французский друг, — вымолвил Хара Кэй, не оборачиваясь.
Прошел не один час, пока они говорили и молчали, сидя друг подле друга. Затем Хара Кэй встал. Эрве Жонкур последовал за ним. Неуловимым движением, прежде чем ступить на тропинку, он выронил одну из своих перчаток рядом с оранжевым платьем, брошенным на берегу. В селение они пришли уже под вечер.
Эрве Жонкур гостил у Хара Кэя четыре дня. И жил как при дворе у короля. Все в том селении существовало ради этого человека; едва ли не каждое движение на окружных холмах свершалось, дабы охранить или ублажить его. Прочая жизнь кипела приглушенно, копошась украдкой, точно загнанный в логово зверь. Мир будто отдалился на века.
В распоряжении Эрве Жонкура был дом и пятеро слуг, сопровождавших его повсюду. Ел он один, под сенью цветущего дерева небывалой красоты. Дважды в день, с особой торжественностью, подавали чай. Вечером Эрве Жонкура приводили в просторную комнату с каменным полом, где совершался обряд омовения. Три пожилые женщины — на лицах подобие восковых масок — поливали водой и обтирали его тело теплой шелковой простыней. Руки у них были узловатые, а прикосновения — легкие.
Утром второго дня Эрве Жонкур наблюдал, как в селении появился белый человек. За ним катились две телеги, доверху груженные большими деревянными ящиками. Это был англичанин. Он приехал не покупать. Он приехал продавать.
— Оружие, месье. А вы?
— Я покупаю. Шелковичных червей.
Ужинали вместе. Англичанину было что рассказать. Восемь лет мерил он версты между Европой и Японией. Эрве Жонкур долго слушал, а под конец спросил:
— Не знакома ли вам молодая женщина, полагаю европейка, белая — что живет здесь?
Англичанин продолжал есть с непроницаемым видом.
— В Японии не бывает белых женщин. В Японии нет ни одной белой женщины.
На другой день он уехал с целой подводой золота.
Эрве Жонкур снова увидел Хара Кэя лишь утром третьего дня. Ни с того ни с сего пятеро его слуг, как по волшебству, улетучились, и через несколько мгновений возник он сам. Человек, ради которого вековали свой век здешние селяне, постоянно перемещался в неком пустом пузыре. Как будто негласный указ предписывал всему свету не нарушать его покоя.
Они взошли по косогору на отлогую поляну. Небо в вышине разлиновали десятки голубых большекрылых птиц.
— Местные жители смотрят на птиц и по их полету угадывают будущее.
Сказал Хара Кэй.
— Помню, в детстве отец привел меня на такую поляну, вложил в мои руки свой лук и велел стрелять по птицам. Я выстрелил, и голубая большекрылая птица камнем упала на землю. Угадай полет твоей стрелы, если хочешь знать, что ждет тебя впереди, сказал мне отец.
Птицы неторопливо парили в небе, то поднимаясь, то опускаясь, будто старательно пытались заштриховать его крыльями.
Они сошли в деревню при странном свете дня, казавшегося вечером. У дома Эрве Жонкура они распрощались. Хара Кэй повернулся и не спеша направился вниз по дорожке, сбегавшей вдоль реки. Эрве Жонкур задержался на пороге, глядя ему вслед. Он подождал, пока Хара Кэй отойдет шагов на двадцать, и произнес:
— Когда вы скажете мне, кто эта девушка?
Хара Кэй шел не останавливаясь, мерным шагом, в котором не было и тени усталости. Кругом царила полная тишина и опустошенность. Куда бы ни направлялся этот человек, он, словно по особому предписанию, погружался в совершенное и безграничное уединение.
Утром последнего дня Эрве Жонкур вышел побродить по деревне. Мужчины на его пути отвешивали поклоны; женщины, потупив взгляд, расплывались в улыбке. Он сообразил, что жилище Хара Кэя где-то рядом, когда разглядел громадную вольеру, вместившую немыслимое множество всеразличных птиц: чудеса, да и только. В разговоре с ним Хара Кэй признался, что выписывал их со всех концов света. Среди птиц были и такие, что стоили поболе всего шелка, который выткали бы в Лавильдье за год. Эрве Жонкур неподвижно смотрел на это великолепное безумие. Ему вспомнилась одна книга, в которой было сказано, что восточные мужчины, воздавая должное верности любимых женщин, имели обыкновение дарить им не драгоценности, но редких и восхитительных птиц.
Обитель Хара Кэя, казалось, утопала в озере тишины. Эрве Жонкур подошел и остановился у входа. Дверей не было вовсе, а на бумажных стенах появлялись и пропадали тени, не поднимавшие ни малейшего шума. Все это едва ли напоминало жизнь. Попытайся он выразить увиденное одним словом, это было бы слово «театр». Эрве Жонкур так и остолбенел у самого дома в ожидании неизвестно чего. За то время, что он предоставил судьбе, лишь тени и безмолвие просачивались за пределы этой необычной сцены. Эрве Жонкур повернулся и ходко пошел к собственному дому. Опустив голову, он смотрел себе под ноги, ибо это помогало ему не думать.
Вечером Эрве Жонкур собрал кладь. Потом дал препроводить себя для обряда омовения в комнату с каменным полом. Он лег, закрыл глаза и подумал о большой вольере — безрассудном залоге любви. На глаза ему положили влажное полотенце. Раньше этого никогда не делали. Он хотел было убрать полотенце, но чья-то рука овладела его рукой и остановила ее. Это не была старая рука старухи.