Эрве Жонкур чувствовал, как по его телу струится вода: сначала по ногам, затем вдоль рук и по груди. Вода словно масло. А вокруг — непривычная тишина. Он ощутил легкое прикосновение шелковой вуали. И женских рук — женских, нежно обтиравших его кожу повсюду; тех самых рук и того шелка — сотканного из пустоты. Он не шевельнулся, даже когда руки взметнулись с плеч на шею, а пальцы — шелк и пальцы — дотянулись до губ, осторожно притронулись к ним, всего только раз — и растаяли.
Напоследок Эрве Жонкур почувствовал, как шелковая вуаль взлетела над ним и упорхнула без следа. И была рука: она раскрыла его руку и что-то вложила в ладонь.
Он долго ждал в тишине, не шелохнувшись. Затем осторожно снял влажное полотенце с глаз. В комнате почти не было света. Кругом ни души. Он встал, взял сложенную на полу тунику, надел ее, вышел из комнаты и, дойдя до спальни, лег на циновку. Повернув голову, он стал наблюдать за тонким дрожащим пламенем лампы. И бережно остановил Время — на все то время, что хотел.
После этого уже ничего не стоило разжать ладонь и увидеть листок. Маленький. Несколько иероглифов вытянулись в столбик. Черные чернила.
Ранним утром следующего дня Эрве Жонкур пустился в обратный путь. В тайниках своей поклажи он увозил тысячи яичек шелкопряда — будущее Лавильдье, работу для сотен людей и богатство для десятка из них. Там, где дорога сворачивала влево, скрывая за холмистым очерком деревню, он остановился, не обращая внимания на пару провожатых. Спешился и постоял у обочины, глядя на домики, взбиравшиеся по склону холма.
Спустя шесть дней Эрве Жонкур сел в Такаоке на корабль голландских контрабандистов, доставивший его в Сабирк. Оттуда, вдоль китайской границы, он поднялся до озера Байкал, проделал четыре тысячи верст по сибирским просторам, перевалил через Уральский хребет, добрался до Киева, поездом проехал всю Европу с востока на запад и после трехмесячного путешествия прибыл во Францию. В первое воскресенье апреля — как раз к Праздничной мессе — показался он у въезда в Лавильдье. Навстречу ему выбежала Элен, и он ощутил запах ее кожи, когда обнял жену, и услышал ее бархатный голос, когда она сказала:
— Ты вернулся.
Нежно.
— Ты вернулся.
В Лавильдье текла размеренным чередом нехитрая, обыденная жизнь. Она омывала Эрве Жонкура сорок один день. На сорок второй он не выдержал, достал маленькую укладку из своего дорожного сундука, вынул карту Японии, раскрыл ее и взял упрятанный в ней листок. Несколько иероглифов вытянулись в столбик. Черные чернила. Он сел за письменный стол и долго-долго на них смотрел.
Бальдабью он застал у Вердена, за бильярдом. Бальдабью всегда играл один — против самого себя. Такие вот партии. Здоровяк против калеки, говаривал он сам. Первый удар он делал как обычно, а второй — одной рукой. В тот день, когда победит калека, прибавлял Бальдабью, я навсегда уеду из этих мест. Годами калека проигрывал.
— А что, Бальдабью, нет ли у нас кого, кто маракует по-японски?
Калека закрутил от двух бортов с откатом.
— Спроси у Эрве Жонкура — он все знает.
— Я в этом ни полстолько не смыслю.
— Ты же у нас японец.
— А толку.
Здоровяк согнулся над кием и всадил шестиочковый прямой.
— Тогда остается мадам Бланш. У нее магазин тканей в Ниме. Над магазином бордель. Тоже ее. Она богачка. И японка.
— Японка? А как ее сюда занесло?
— Главное, у самой мадам об этом не спрашивай, если хочешь что-нибудь разузнать. А, че-ерт.
Калека только что смазал четырнадцатиочковый от трех бортов.
Своей Элен Эрве Жонкур сказал, что едет в Ним по делам. И что вернется в тот же день.
Он поднялся во второй этаж магазина тканей по рю Москат, 12 и спросил мадам Бланш. Ждать пришлось долго. Гостиная была обставлена по случаю праздника, начавшегося много лет назад. С тех пор праздник так и не кончался. Все девушки были как на подбор: молоденькие и француженки. Тапер наигрывал под сурдинку мотивчики, отдававшие Россией. В конце каждого из них он запускал в волосы правую руку и приговаривал себе под нос:
— Вуаля.
Эрве Жонкур ждал часа два. Затем его провели по коридору до последней двери. Он открыл ее и вошел.
Мадам Бланш сидела в широком кресле у окна. На ней было легкое кимоно, совершенно белое. Крохотные ярко-голубые цветки увивали ее пальцы, словно кольца. Черные лоснящиеся волосы, безукоризненное восточное лицо.
— Неужели вы и впрямь столь богаты, что вообразили, будто можете лечь со мною в постель?
Эрве Жонкур застыл, сжимая шляпу в руке.
— Я намерен просить вас об одной любезности. Цена не имеет значения.
Он извлек из внутреннего кармана пиджака свернутый вчетверо листок и протянул ей.
— Мне нужно знать, что здесь написано.
Мадам Бланш и бровью не повела. Полусомкнутые губы изготовились к улыбке.
— Прошу вас, мадам.
У нее не было никаких оснований выполнять его просьбу. И все же она взяла листок и, развернув, заглянула в него. Вскинула глаза на Эрве Жонкура и снова их опустила. Медленно сложила листок. Когда она подалась вперед, чтобы вернуть листок, кимоно приоткрылось у нее на груди. Эрве Жонкур успел заметить, что под ним ничего нет и что кожа у нее молодая и белоснежная.
— Вернитесь — или я умру.
Она произнесла это холодным тоном, глядя Эрве Жонкуру прямо в глаза и не выказав ни малейшего чувства.
Вернитесь — или я умру.
Эрве Жонкур убрал листок во внутренний карман пиджака.
— Благодарю.